Шрифт:
Закладка:
Москвы, а она сама всю жизнь скрывала свое «африканское происхождение» и была «хитра, как все негритянки».
Л. Ф. Достоевская так настойчиво отрицала, что отец любил Марию Дмитриевну, будто никогда не читала воспоминаний Врангеля и писем Ф. М. Врангелю. Конечно, первая публикация этих писем в 1883 году, выполненная с большими сокращениями, не давала ясного представления об отношениях писателя с его первой женой. Однако Любовь Федоровна могла, во-первых, прочесть письма отца целиком; во-вторых, познакомиться с комментарием Миллера, писавшего о силе сибирской любви Достоевского, которая «разгоралась все более и более» и составляла «источник и нового счастья, и сильнейших страданий»33. Этот вывод публикатор сделал «из всей совокупности писем Достоевского к А. Е. Врангелю». «Близкое знакомство с письмами к А. Е. Врангелю в их полном виде кидает новый свет на роман, написанный по возвращении из Сибири», — заключал Миллер, имея в виду коллизию «Униженных и оскорбленных»34.
Линия защиты Достоевского от «ужасной и бесстыдной женщины», предпринятая Л. Ф. Достоевской, имела много последователей. Куда свежее и заманчивее выглядит ответный ход — защита Исаевой от Достоевского, с разоблачением его вины, с осуждением его расчетов и планов. Поступки Ф. М., одержимого любовной лихорадкой, трактуются в иных изысканиях как «многоходовая изощренно срежиссированная интрига»35, а Мария Дмитриевна — как «тот ключик, с помощью коего раскрываются кошельки у Врангеля и родни»36. «Значимость Исаевой, уже помимо любви, всё более поднимается по мере того, как родственники и друзья активно пытаются помочь влюбленным и пускают в ход свое влияние и связи, чтобы “ввести в свет” бывшего каторжника… Создается впечатление, что весь свет задействован в устройстве судьбы Достоевского, и только на том основании, что Исаева пока еще в нерешительности: за кого выйти замуж. И для того, чтобы убедить безвестную вдову в неописуемо далеком Кузнецке, необходимо вмешательство графов, баронов и генералов»37.
Желание развенчать историю любви Достоевского к Исаевой, увидеть грязные пятна и низкие мотивы в поведении всех участников драмы (включая даже «подобострастного, подпавшего под гипноз» Врангеля, для которого «поддержать Достоевского — беспроигрышно», ибо «сулит в будущем моральные дивиденды»38) приводит к «революционным» выводам: вопервых, «злосчастный» роман — «это не только любовь-мучительство, но во многом, похоже, — любовь-расчет, причем с обеих сторон»39; во-вторых, Достоевский, одержимый фатальным влечением к любовным треугольникам, стремится «проиграть» сценарий «тройственности» на себе, чтобы набраться жгучих впечатлений, которых хватит на десяток книг40; в-третьих, в каждой из этих книг он беспощадно разделывается со своими реальными соперниками, казня их физически или умерщвляя нравственно41.
Поставив перед собой задачу любой ценой пресечь традицию «скучной благопристойности» и навязчивого «благолепия» биографий Достоевского, сдержанность и деликатность которых квалифицируется как робость и самоцензура, новые изыскатели посылают читателям и исследователям Достоевского «черную метку» — дабы никому не повадно было оставаться в плену «ортодоксальности», соблазне «житийности» и иллюзиях «сусального золочения». Вместо опороченного метода «аллилуйи с елеем» предлагается взять на веру казуистику изнанки (адские предположения, непристойные догадки, оскорбительные домыслы), а также прибегнуть к «кощунствованию» — приему, который дает наиболее сокрушительные результаты: поступки Достоевского, связанные с историей его первого брака, трактуются не иначе как бесчестные, «каторжные», а сама история как хроника «убиения» Исаевой42. При этом Достоевскому ставится в вину даже то, что, несмотря на тяжкие болезни и вечные жалобы, он не умер на каторге, а прожил почти до шестидесяти лет, в то время как его первая жена умерла молодой43.
Оказывается, для осуждения или оправдания подсудимого в принципе не имеет значения, владеет ли прокурорский надзор материалом дела во всей его полноте или не владеет им вовсе; установка на убийственное разоблачение, заряженное впрок охотничье ружье, азарт погони завораживающе влияют на отношение к мишени. Но дар во всем одно дурное видеть сродни изжоге; иезуитское умение из каждого вдоха и выдоха жертвы извлекать доказательства преступного умысла слишком банально, чтобы произвести впечатление на мало-мальски справедливый суд.
…Новое царствование являло тем временем образцы милосердия. Коронационным манифестом были помилованы декабристы; после тридцати лет ссылки им возвращали дворянство и титулы. В справке Третьего отделения от 8 октября 1856 года «О даровании прежних прав… лицам, прикосновенным к делу Буташевича-Петрашевского» предлагалось новое понимание дела. «Хотя сам Петрашевский и некоторые его посетители в разговорах обнаруживали намерение произвести переворот в государстве и составить тайное общество, но действий никаких не было и все оканчивалось одними словами. В свое время, когда в Западной Европе происходили беспорядки, на дело это по справедливости обращено было строгое внимание; но не может произойти вредных последствий, если в милостях сравнять их с уроженцами Западных губерний, кроме Буташевича-Петрашевского, который, как остающийся на поселении, и не может быть выведен из настоящего положения».
А бывшие заговорщики приходили к новому пониманию пользы, которое не имело ничего общего с прежними мятежными мыслями. Стремление к деятельности, пусть самой маленькой и скромной, роднило их со «ссыльными старого времени», много сделавшими для блага края, где они обречены были искупать свою вину: их укрепляла деятельность, а не сокрушения о загубленной судьбе. Теперь все они начинали сдвигаться с насиженных мест — «великим переселением народов» назовет Спешнев возвращение ссыльных из Сибири. Сам он начал службу крохотным чиновником в Чите. «Вы не представляете, с каким рвением предаюсь я этой службе после долгого перерыва для меня всякой деятельности, — писал он матери, не стесняясь возвышенного тона. — С какою я просто с жадностью бросаюсь на всякую работу, которая может принести пользу моему народу, и как я боюсь самому себе показаться недовольно добросовестным работником, недовольно рачительным».
Достоевский, только что произведенный в офицеры, писал брату в духе общего гражданского энтузиазма: «Дай Бог долго и счастливо царствовать нашему ангелу-государю! Нет слов, чтобы выразить ему мою благодарность». И опять же: не имея никакой задней мысли, сообщал о делах любовных: «Ту, которую я любил, я обожаю до сих пор. Чем это кончится, не знаю. Я сошел бы с ума или хуже, если