Шрифт:
Закладка:
Он был сильно не в духе.
— Знаешь, Степан, — начал Ястребов поздно вечером, укладываясь спать, помогавшему ему раздеваться денщику,— полковник что выдумал — будто ты убил Дашу! Я даже с ним побранился! И взбредет же такая ерунда в башку.
Степан вздрогнул и затрясся всем телом. Он хотел что-то сказать, но пересохший язык словно прилип к гортани.
— Не знают они, Степан, тебя, вот что! — продолжал между тем Ястребов, не подозревая, какими ударами острого ножа отзываются слова его в сердце Степана.— А кабы знали тебя так, как я знаю,— небось не говорили бы такой чепухи. Ну, и отбрил же я его. «Мой Степан, полковник, сказал я ему, если бы мне пришлось головой своей отвечать за Степана — я бы не задумался ни на минуту... Это не человек... а...» Что это с тобой, Степан? — вскинул он вдруг на него свои глаза. — На тебе лица нет!
Действительно, лицо Степана было страшно. Похудевшее до невероятности, оно сделалось вдруг словно земляное; ввалившиеся глаза беспокойно блуждали, и в них отражался такой ужас, такое страдание, что Ястребов невольно отшатнулся.
— Степан, что с тобой? — повторил он. — Ты совсем болен.
— Ничего...— глухо произнес Степан и опустил глаза.— Ваше благородие, а ваше благородие,—с трудом начал он после минутного молчания,—а что с «этими-то», как будет, скоро их выпустят?
— Кого? — не понял Ястребов.
— А тех-то, что тогда арестовали...
— С чего ты взял, что их выпустят! Их будут судить.
— Судить?! А потом? — поспешно спросил Степан.
— А потом, если им не удастся доказать свою невинность, их сошлют на каторгу.
— На каторгу! — воскликнул Степан.—Да они ж не виноваты!
— Я и сам так думаю, — задумчиво произнес Ястребов, не замечая странного тона Степана, — но против них очень много улик, и, пожалуй, их и взаправду засудят.
Степан как-то торопливо взглянул на Алексея Сергеевича, хотел что-то сказать, но удержался и, захватив мундир и сапоги, тихо вышел из комнаты.
Наступила ночь. В доме священника было тихо, как. в могиле, но ни Алексей Сергеевич, ни Степан не спали: каждый из них томился под гнетом своих дум и печалей.
Душевные страдания Степана дошли до того предела, за которым жизнь становится невозможной... Надо было, наконец, как-нибудь кончить. Он уже несколько раз порывался открыться Ястребову, а за ним и всем в своем поступке, но до сих пор никак не мог решиться. Его удерживал от этого не страх перед судом и наказанием, — о, нет! напротив, он теперь был бы рад самому строгому, беспощадному возмездию, оно сняло бы с него часть невыносимого гнета, тяготевшего на его душе, наказание облегчило бы его,— но если он до сих пор молчал, то причиной этого была боязнь другого рода: он видел, как доверчиво, как ласково, по-дружески относился к нему Ястребов, как далек был он от мысли подозревать его, и вдруг такое страшное разочарование! Его единственный друг, его слуга, которого он любил почти столько же, как и Дашу, и который, в свою очередь, обожал его больше всего на свете, оказывается его лютым врагом, источником всех его несчастий. Степан инстинктивно понимал, что, потеряв Дашу, Ястребов еще сильнее привязался к нему, к единственному теперь близкому ему человеку, и что потерять еще и его — будет для Алексея Сергеевича невыносимо тяжело.
— Ах, попутало меня! — в сотый раз твердил Степан, сидя на своей постели и безнадежно покачивая головой.— И к чему я вмешался промеж них? Что я за судья им дался? Эх, кабы меня не дернуло, может быть, все как-нибудь и обошлось бы. Может, она угомонилась бы, а может, и сами разъехались бы подобру-поздорову. А теперь что? И ее загубил, и его, и себя — всех порешил. А тут еще и те-то двое сидят теперь, горемычные, ни в чем не повинные, в остроге, да на злодея своего, из-за которого занапрасну страдают, богу жалятся!
Не в силах больше выносить нахлынувшего на него со всех сторон отчаяния, Степан вскочил и схватился за ручку двери, чтобы идти и немедленно во всем покаяться Алексею Сергеевичу.
— Ну, как я скажу ему? Как язык мой повернется? — мелькнула у него тоскливая мысль.— Десятки лет честно... беспорочно... и вдруг... убивец...
Он невольно зажмурил глаза и опустил руку...
Была уже глухая ночь, но Алексей Сергеевич все еще не спал. С самой смерти Даши сон почти оставил его, он только дремал и то часа два-три во всю ночь, не больше; остальное время он обыкновенно лежал, облокотись на руку и пристально устремив глаза в одну точку.
Несколько дней тому назад ему вдруг пришло желание — идти в монастырь. Мысль о самоубийстве являлась к нему раньше, но он, как человек глубоко религиозный, тотчас же отверг ее, зато идея поступить в монахи — сразу нашла в нем почву, и он серьезно стал развивать и обсуждать ее. Он так увлекся этим, что иногда ему казалось, что фантазия перешла уже в действительность. Уединенная, одинокая келья, отчуждение от всего остального мира, новая неведомая жизнь, исполненная самосозерцания, манили и тянули его с неудержимой силой. И для кого ему жить? Ни родных, ни близких — никого, никого в целом свете. Никто его не любит, никому он не нужен, и он, в свою очередь, ни к кому особенного расположения не питает, разве только к Степану. Но Степан — человек вольный, хоть завтра же может выйти в отставку и ехать с ним. А больше — никого... Была одна...
Мысль же, что он может снова полюбить и бысть счастливым,— даже и не приходила ему в голову. Он чувствовал, что жизнь его разбита, кончена. Со смертью Даши словно порвались все нити, связывающие его с миром. Он уже был не живой человек, а полутруп, разбитый челн, выброшенный после крушения на песчаный берег; мимо него с шумом и грохотом мчались волны, но никогда не достигнуть им до него, и ему никогда уж больше не носиться по их пенящимся хребтам...
Дверь тихонько скрипнула, и на пороге показалась высокая, ярко освещенная луной фигура Степана. Осторожно крадучись, подошел он к постели Ястребова и остановился.
— Что тебе, Степан? — спросил Алексей Сергеевич, подымаясь