Шрифт:
Закладка:
Но вот он, освобожденный, истово, по-русски, не торопясь, поклонился на все четыре стороны всему народу. Этот поклон сразу перевернул все это многоголовое поле, оно стало родным и близким этому чуждому, странному существу, на которого сбежалась смотреть толпа, как на чудо. Может быть, только в эту минуту и сам “преступник” живо почувствовал значение момента – прощание навсегда с миром и вселенскую связь с ним.
– И нас прости, Христа ради, – прохлюпал кто-то глухо, почти про себя.
– Матушка, царица небесная, – протянула нараспев баба.
– Конечно, бог будет судить, – сказал мой сосед, торговец по обличью, с дрожью слез в голосе.
– О-о-х! Батюшки!.. – провыла баба.
Толпа стала глухо гудеть, и послышались даже какие-то выкрики кликуш… Но в это время громко барабаны забили дробь. На “преступника” опять долго не могли надеть сплошного башлыка небеленой холстины, от остроконечной макушки до немного ниже колен. В этом чехле Каракозов уже не держался на ногах. Жандармы и служители почти на своих руках подводили его по узкому помосту вверх к табурету, над которым висела петля на блоке от черного глаголя виселицы.
На табурете стоял уже подвижной палач: потянулся за петлей и спустил веревку под острый подбородок жертвы. Стоявший у столба другой исполнитель быстро затянул петлю на шее, и в этот же момент, спрыгнувши с табурета, палач ловко выбил подставку из-под ног Каракозова.
Каракозов плавно уже подымался, качаясь на веревке, голова его, перетянутая у шеи, казалась не то кукольной фигуркой, не то черкесом в башлыке. Скоро он начал конвульсивно сгибать ноги – они были в серых брюках. Я отвернулся на толпу и очень был удивлен, что все люди были в зеленом тумане…
У меня закружилась голова, я схватился за Мурашко и чуть не отскочил от его лица – оно было поразительно страшно своим выражением страдания; вдруг он мне показался вторым Каракозовым. Боже! Его глаза, только нос был короче.
Но тут некогда было наблюдать или предаваться плачевным подступам… С горы, с боков толпа почти кувырком с насыпи посыпалась на землю; мальчишки даже с гиком подымали удушливую пыль. А внизу многоголовым морем уже гудела и бурлила обратно на дорогу освобожденная толпа. Кошмар проснулся… Куда идти? Куда деваться?.. Стоило больших усилий, чтобы не разрыдаться…
* * *
…В одно прекрасное сентябрьское утро солнце светило так ярко и было так необычно тепло, что я даже растворил окно. На сердце стало веселее. Впечатление от виденной казни стало мало-помалу сглаживаться; прошло, кажется, уже более недели. Было часов восемь, не более. Вдруг растворилась, как всегда у нас, без предварительного стука, сразу наотмашь вся дверь, и явился Мурашко.
– Ну що як ты оце? Я, брат, все ще нияк не можу собрать своих помороков… Пидем гулять на Гаваньске поле. Бери альбомчика, або-що; може помалюемо, або порисуемо що-небудь.
Не теряя времени, мы вышли. Присутствие Мурашко опять вызвало все впечатление казни, и мы, идя по Большому проспекту Васильевского острова, начали вспоминать все подробности казни и слухи об арестах – везде арестовывалась молодежь.
Опять было готово зеленеть в глазах, и мы вспомнили, как ничего не могли есть в кухмистерской, несмотря на то, что чуть не с пяти часов утра, не пивши, не евши, выскочили тогда на Большой проспект.
Особенно заботливо, до нежности, нас утешал за это время наш молодой друг, наш милый учитель А. В. Прахов. Еще будучи тогда студентом-филологом, он прочел нам очень убедительную лекцию о том, что смертная казнь – преступная мера, остаток бесправного варварства. Если общество организовалось для защиты своих членов от всяких несправедливостей и опасностей, если оно имеет назначение исправлять их преступность, тогда где же логика?
Член совершил самое возмутительное преступление: он посягнул на жизнь человека – словом, совершил самое ужаснейшее противочеловеческое преступление; и вот общество, вместо того чтобы довести этого несчастного члена до раскаяния в своей преступности, помочь ему одуматься, исправиться одиночеством, чтобы всю жизнь он сокрушался о своем непростительном грехе, это самое общество, вместо такого полезного дела, совершает само тоже самое непростительное преступление.
При этом, имея власть и силы, оно – уже холодно, со всею помпою, напоказ всем опекаемым гражданам – лишает заблудившегося брата жизни. Разве можно помириться с мыслью, что в этом его высшее назначение, и ясно, если оно убивает беззащитного, нуждающегося в исправлении, да уже и раскаявшегося своего члена, то для кого же оно существует? Значит, по логике, и само оно достойно уничтожения, так как оно, совершая самое страшное преступление, приучает к посягательству на человеческую личность весь народ, все общество. Само нарушает самый главный принцип жизни и общежития.
В воспоминаниях об этих ясных доводах лекции нашего милого Адриана Викторовича, которого мы все обожали, мы дошли до Смоленского поля. Вот те же квадратные насыпи, вот на этой мы стояли; как испортили тогда ровные края ее, так и стоит она. Эшафот снесли: едва можно догадаться, где были вкопаны столбы и где стояла виселица.
Мы подошли к месту и окидывали отсюда все пространство, все четырехугольники насыпей. Какая разница! Как люди украшают жизнь: «На миру и смерть красна». Теперь было все пусто и скучно, а тогда даже ужас ожидания смерти человека все же давал месту какое-то нестрашное торжество. До чего это все было покрыто черной толпой, как она кишела муравейником и быстро расползалась, когда было совершено убийство всенародно…
* * *
Мы взяли правее, мимо гавани, чтобы выйти к морю. Пришлось часто перепрыгивать через водяные ямки и канавки между возвышений, покрытых мохом. Наконец пришли к довольно широкому ручью, пришлось скинуть ботинки, чтобы перейти его. Мы добрели до поля Голодай.
– Знаешь, – сказал Мурашко, – ось тут десь могила Каракозова, та мабуть ниякой могилы и нема, а так ровнисеньке мiсто.
Действительно, вправо мы заметили несколько выбитое местечко и кое-где следы зарытых ям, совсем еще свежие.
– Эге, ось, ось, бач. Тут же хоронят и самоубийц – удавленников.
Одно место отличалось особенной свежестью закопанной могилы, и мы, не сговорившись, решили, что здесь зарыт Каракозов… Постояли в раздумье и уже хотели идти дальше. Вдруг видим: к нам бежит впопыхах толстая, красная рожа с короткими усами вперед, вроде Муравьева. Мы заметили только теперь, что вдали стоит сторожка-хибарка; из нее-то без шапки,