Шрифт:
Закладка:
Она поднимается с торопливой, неуклюжей покорностью, жалко заглядывает ему в глаза…
— Запомни, — продолжает он. — У тебя один выход. Повинись, отведи порчу, и никто — слышишь? — ни одна живая душа никогда ни о чем не узнает! Но вздумаешь отпираться… Пеняй на себя.
Женщина затравленно озирается. Ей трудно собраться с мыслями, трудно на что-то решиться… Но вот лицо ее просветлело: в нем пробудилась надежда.
— Хорошо, — говорит она почти радостно. — Я сглазила. Я отведу.
Самообладание покидает Этьена. Он вскакивает, подбегает к ней, трясет ее за плечи.
— Средство! — кричит он задыхаясь. — Назови средство! Скорей!
— Погодите! — Женщина явно не готова к ответу. — Дайте подумать… Вспомнила! Надо, чтобы вместо вашего умер чужой ребенок.
Этьен отшатывается. Что ему предлагают? Свалить свою беду на другого? Пусть уж лучше умрет его собственный сын! Но женщина быстро находит выход: в конце концов, наговор можно перенести и на животное…
— Лошадь, — сгоряча предлагает Этьен, прислушиваясь к истошному крику внизу. — Лучшая из всех, какие найдутся в моей конюшне.
Женщина слегка улыбается. Она уже овладела собой. Она знает: этому человеку можно верить. Взгляд ее устремлен под стол, туда, где на мягкой скамеечке для ног мирно дремлет большая дымчатая ангорка.
— Вы слишком щедры, ваша милость. Довольно будет и кошки.
Она протягивает руки, и, пряча глаза, Этьен поспешно передает ей свою доверчивую, разнеженную сном жертву.
— Идемте, ваша милость, — говорит женщина. — На счастье, нож у меня с собой.
И вот они во дворе. Угол дома. Луна. Темные заросли дикого винограда на пепельном камне. Полоснуло воздух узкое, холодно блеснувшее острие, и слышится дикий, душераздирающий вопль…
Успокойся, дорогой читатель! Вопль не похож на кошачий. Кричит Фило — любящий хозяин двух очаровательных сиамских кошек.
— Остановитесь! Остановитесь! — повторяет он, дрожа всем телом. — Прекратите эту бессмысленную жестокость! Злодеи, живодеры… Кто дал вам право убивать эту беззащитную представительницу животного мира?! О моя Пенелопа, о моя Клеопатра!.. У меня кровь стынет в жилах, когда я подумаю, что и вас могла бы постигнуть такая же участь… Асмодей, что же вы бездействуете? Немедленно прекратите это безобразие или по крайней мере унесите меня отсюда! Да, да, унесите, унесите и в третий раз унесите меня из этого мерзкого места, где так ужасно обращаются с кошками!
— Очнитесь, мсье! — отрезвляет его бес. — Очнитесь и прервите наконец ваш трагикошачий монолог: мы давно летим дальше!
— А? Что? В самом деле! — облегченно вздыхает Фило. — Благодарю вас. Вы — мастер своего дела. Вовремя поставить точку — это, знаете ли, большое искусство… Да, но какие все-таки дикие нравы! Какая темнота!
— By заве резон… Ваша правда, мсье. И все-таки… Вы не допускаете, что и сами можете стать жертвой наговора?
— Тьфу, тьфу, тьфу! Типун вам на язык…
Асмодей победоносно кудахчет.
— Вот видите, вы уже сплевываете через левое плечо. Чем же вы лучше мсье Этьена?
— Я?!
Фило просто задыхается от негодования. Нет, это уж слишком! Подумать только, его, просвещенного гражданина двадцатого века, ставят на одну доску с каким-то невежественным дикарем! Вот уж поистине сравнили божий дар с яичницей… Одно дело — сплюнуть или там повернуть обратно, если кошка тебе дорогу перебежала, и совсем другое — эту самую кошку резать.
— Зри в корень! — немедленно отзывается Асмодей. — Так, кажется, говаривал незабвенной памяти Козьма Прутков? Допустим, кошек в двадцатом веке уже не режут. Но куда вы денете суеверную боязнь сглаза, дурных снов, разбитого зеркала, рассыпанной соли; тринадцатого числа, наконец?
— А вот и нет! — неосторожно брякает Фило. — Как раз в тринадцатое число я и не верю.
Асмодей издевательски фыркает. Ко! Ко-ко-ко… Недурной способ признаться, что веришь во все остальное!
— Я этого не говорил! — яростно отбивается толстяк, сообразив, что опростоволосился. — Я этого не говорил! Что за гнусная манера ловить человека на слове…
Он так разволновался, что черту не по себе делается.
— Успокойтесь, мсье! У меня не было намерения вас обидеть, — извиняется он. — Согласитесь, однако, что принадлежность к просвещенному веку — это еще не повод, чтобы взирать свысока на людей далекого прошлого. Конечно, у них были свои предрассудки. Но мы-то разве свободны от своих? Возьмем, к примеру, вас. Можете вы поклясться, что лишены их начисто?
— Молодец, Асмодей, отлично сказано! — поддерживает его Мате. — Пора, давно пора положить конец этому необоснованному бахвальству, этому отвратительному сознанию своего превосходства! Да, мы дети двадцатого века — века величайших научных открытий и технических достижений. Но разве все эти достижения и открытия возникли на пустом месте? Разве не подготовлены они совместными усилиями минувших столетий? Так за что же нам презирать людей прошлого? Неужели только за то, что они знали меньше нас? Любой школьник образца 1974 года обладает запасом сведений, которых не было да и быть не могло, скажем, у Сократа[14]. И все-таки школьник — всего лишь школьник, а Сократ — это Сократ!
— В огороде бузина, а в Киеве дядька, — огрызается Фило. — При чем тут Сократ? Ведь он, насколько мне известно, кошкоприношениями не занимался.
— Безусловно, — поддакивает бес. — Но что вы скажете, если узнаете, что тот, кого вы назвали невежественным дикарем, — один из наиболее образованных и разносторонних людей своего времени, завсегдатай научного кружка аббата Мерсе́нна?[15] Того самого кружка, который когда-нибудь превратится в Парижскую Академию наук.
Фило обескуражен. Да-а-а! Теперь понятно, почему Асмодей назвал семнадцатый век временем ужасающих крайностей. Подумать только, крупный ученый — и на тебе, кошка…
— Погодите, Фило, — возбужденно перебивает Мате. — Сейчас вы удивитесь еще больше. Кажется, я догадался, где мы только что были. Город — Клермо́н-Ферра́н. Хозяин дома — Этьен Паскаль, а малыш…
— …мсье Блез Паскаль собственной персоной, — заканчивает Асмодей.
— Так какого же черта… тьфу! Я хотел сказать, какого дьявола мы оттуда улетели? — вскипает Мате. — Это ли не предел бессмыслицы! Быть в доме у Блеза Паскаля и не обменяться с ним хотя бы двумя словами…
— Разве что двумя, — зубоскалит бес. — В настоящее время он вряд ли способен на большее.