Онлайн
библиотека книг
Книги онлайн » Разная литература » Битвы за храм Мнемозины: Очерки интеллектуальной истории - Семен Аркадьевич Экштут

Шрифт:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 6 7 8 9 10 11 12 13 14 ... 40
Перейти на страницу:
естественного монополиста, которое он занимал в обществе с незапамятных времен. Ранее он был практически единственным ретранслятором былого: принимая сигналы от прошлого, историк знакомил с ними настоящее и передавал их в будущее. Одни сигналы им усиливались, а другие — утрачивались или игнорировались. Именно историк решал, что подлежит занесению на страницы истории, а что — нет. Его творческая деятельность, воссоздавая прошлое на страницах книг и журналов, фактически заново творила минувшее. И никто не оспаривал у историка это суверенное право креативности.

Социальные роли историка

8 января 1820 года в Петербурге, в публичном заседании Российской Академии состоялось чтение отрывков из IX тома «Истории Государства Российского», который в тот момент еще не вышел в свет. Карамзин около 80 минут читал об ужасах царствования Ивана Грозного: «…о перемене Иоаннова царствования, о начале тиранства, о верности и геройстве Россиян, терзаемых Мучителем. Докладывали наперед Государю: Он позволил»[89]. Митрополит Филарет так вспоминал об этом многолюдном, блестящем собрании: «Читающий и чтение были привлекательны: но читаемое страшно. Мне думалось тогда, не довольно ли исполнила бы свою обязанность история, если бы хорошо осветила лучшую часть царствования Грозного, а другую более покрыла бы тенью, нежели многими мрачными резкими чертами, которые тяжело видеть положенными на имя Русского царя. Хорошо видами добра привлекать людей к добру: но полезно ли обнажать и умножать виды зла, чтобы к ним привыкали?»[90] Необходимо подчеркнуть, что Филарет не стал публично озвучивать свои сомнения. Митрополит не рискнул полемизировать с историографом. Напротив. «Филарет благословил меня усердно»[91], — сообщил историк в письме Дмитриеву. И царь, и митрополит признавали за Карамзиным суверенное право креативности. Власть (и светская, и духовная!) не считала для себя возможным это право у историка отнять. Она чтила достоинство и авторитет Истории. Только историк мог решить, что подлежит запечатлению на ее скрижалях.

Академик Тарле мог печатно заявить на первых же страницах своего знаменитого «Наполеона», что частная жизнь императора его, как серьезного ученого, не интересует, — и на десятилетия не только частная жизнь Наполеона, но и вся сфера частной жизни минувших эпох перестала считаться научной проблемой. «Чтобы уже покончить с этим вопросом и больше к нему не возвращаться, скажу, что… никто вообще из женщин, с которыми на своем веку интимно сближался Наполеон, никогда сколько-нибудь заметного влияния на него не только не имели, но и не домогались, понимая эту неукротимую, деспотическую, раздражительную и подозрительную натуру»[92]. Евгений Викторович был прекрасно осведомлен, что по этому поводу существуют различные точки зрения и что многие серьезные исследователи с ним не согласятся. По воспоминаниям современника, академик иронически отозвался об одной статье французского ученого, написанной к столетию переворота Луи Бонапарта. «И в этой статье был заключен анализ важнейших политических последствий захвата власти Наполеоном III. Но уже на третьей странице статьи говорилось о цвете волос любовницы министра полиции императора»[93]. Если в советской исторической науке «такого рода эскизы» были абсолютно исключены, а человек в кругу семьи, среди своих близких и в мире чувств был попросту изъят из истории, то в трудах французских ученых сфера частной жизни присутствовала в обязательном порядке. «Если такие сюжеты будут обойдены французскими историками, их книги не найдут читателя, говорил Евгений Викторович»[94].

И здесь мы подошли к иному аспекту проблемы. Именно историк был пружиной, т. е. главной движущей силой, механизма формирования и функционирования исторической памяти. Но даже самый простой механизм нельзя свести только к пружине. У механизма есть как большие колеса, так и маленькие колесики и винтики: внешне они незначительны, но без них весь механизм не будет работать; пока маленькие колесики не наберут достаточного числа оборотов, большие колеса будут хранить неподвижность[95].

Позволю себе вполне уместное отступление. Поэзию эпохи классицизма трудно представить себе без колоритных фигур просвещенного монарха и приближенного к трону вельможи-мецената. Ломоносов в стихах обращался к меценату Шувалову и писал ему о пользе стекла. Фаворит императрицы Елизаветы Петровны был посредником при сношениях ученого-энциклопедиста с верховной властью, но не с читателями. Впрочем, ломоносовская ода могла быть адресована и самой государыне: в те далекие времена за поэзией признавалось право на непосредственное обращение к трону. Но и в этом случае ода была не столько поэтическим произведением, сколько политическим трактатом, оперенным рифмами. Поэты конца XVIII века адресовали свои безделки уже узкому кругу приятелей и, даже прибегая к услугам типографского станка, не стремились к извлечению прибыли. Поэт и его читатели были непосредственно знакомы друг с другом или, по крайней мере, принадлежали к одному социальному слою. А владелец типографии, издатель и книгопродавец долгое время были всего лишь техническими посредниками между автором и его читателем и не претендовали на самостоятельную роль в механизме культуры. В 1779 году Николай Новиков взял в аренду убыточную Университетскую типографию и попытался изменить ситуацию, придав издательскому делу и книжной торговле невиданный дотоле в России размах. И хотя сам Новиков поплатился арестом и заключением в крепости, начало было положено: со временем книгопродавец был инкорпорирован в культурное сообщество в качестве полноправного члена. Наступил новый век, и в конце первой четверти XIX столетия просвещенный монарх и щедрый меценат утратили былые позиции и силою вещей были вытеснены на задворки культуры.

«Наши поэты не пользуются покровительством господ; наши поэты сами господа, и если наши меценаты (чорт их побери!) этого не знают, то тем хуже для них. <…> У нас поэты не ходят пешком из дому в дом, выпрашивая себе вспоможения»[96].

Пушкин чутко уловил дух времени, когда осознал, что судьба поэтического произведения зависит не только от воли его автора или произвола цензора, но и испытывает влияние читательского спроса и воздействие законов книжного рынка. Примечательно, что эта мысль обогатила русскую поэзию целым рядом программных стихотворений. В 1824 году Пушкин написал «Разговор Книгопродавца с Поэтом» и в следующем году напечатал его в качестве предисловия к первой главе «Евгения Онегина». Два его послания Цензору (1822, 1824) не были напечатаны при жизни, но получили хождение в списках. Механизм культуры усложнился — на сцене появлялись новые действующие лица. Поэзия не замедлила осмыслить новую реальность. В 1840 году Лермонтов написал стихотворение «Журналист, читатель и писатель», оно продолжило пушкинскую поэтическую традицию стихотворного диалога и было опубликовано автором накануне выхода в свет его романа «Герой нашего времени». Уже в иную

1 ... 6 7 8 9 10 11 12 13 14 ... 40
Перейти на страницу: