Шрифт:
Закладка:
Отныне его бесцельная и бесплодная, унылая жизнь стала украшаться придорожными цветами, и он вполне поверил в чудо, ибо цветы эти имели Божественную природу. Благочестивые мысли или богоугодные увещевания, которыми у него на глазах с усмешкой пренебрегали грубые монахи, он вновь с надеждой стал повторять, ведь их могла понять она; и постепенно все помыслы его превратились в неких почтовых голубей, что, однажды узнав путь к любимому приюту, порхая, возвращаются туда снова и снова.
Такова чудесная сила человеческой симпатии, что стоит нам обнаружить душу, способную понять нашу внутреннюю жизнь, как она уже получает над нами могущественную, таинственную власть; любая мысль, любое чувство, любое желание обретает какую-то новую ценность, ибо к ним теперь присоединяется сознание того, что их оценит ум дорогого нам человека; потому-то, пока человек этот жив, наше бытие делается вдвойне ценным, пускай нас даже разделяют океаны.
Облако безнадежной меланхолии, затуманившей ум отца Франческо, рассеялось и уплыло – он и сам не знал почему, он и сам не знал когда. Духом его овладела тайная веселость и живость; он стал жарче молиться и чаще возносить благодарение Господу. До сих пор, предаваясь благочестивым размышлениям, он чаще всего сосредоточивался на страхе и гневе, на ужасном величии Господа, на страшной каре, уготованной грешникам. Доныне в своих проповедях и наставлениях он подробно изображал тот жуткий, отвратительный мир, что узрел суровый флорентиец[8], призывающий всякого «оставить надежду» и вселяющий ужас и трепет в душу, которая странствует по вечным кругам ада, созерцая муки грешников во плоти.
Потрясенно и скорбно осознал он, сколь преисполнены были тщеславия и гордыни его самые напряженные усилия победить грех, живописуя пастве эти ужасные образы: натуры, ожесточившиеся и закоренелые в своих пороках, слушали его, плотоядно наслаждаясь кровожадными подробностями и оттого словно бы только еще более ожесточаясь; натуры же робкие и боязливые при упоминании всех этих мук и страданий чахли, словно опаленные пламенем цветы; более того, подобно тому, как жестокие казни и кровавые пытки, принятые в ту пору законом по всей Европе, не уменьшали число преступлений, эти образы вечных мук тоже оказывали какое-то безнравственное влияние на христиан, способствуя распространению греха и порока.
Но с тех пор, как он встретил Агнессу, – он и сам не знал почему – мысли о Божественной любви стали проникать в его душу, словно плывущие по небу золотистые облака. Он сделался более приветлив и мягок, более терпелив к заблудшим, более нежен с маленькими детьми; теперь он чаще останавливался на улице, чтобы возложить руку на голову ребенка или поднять другого, упавшего наземь. Он научился наслаждаться пением птиц и голосами зверей, а молитвы, произносимые им у одра болящих или умирающих, казалось, обрели способность утишать боль, хотя прежде были лишены этого свойства. В душе его настала весна, мягкая итальянская весна, приносящая с собой пряный аромат цикламена и нежное благоухание примулы.
Так прошел год, возможно лучший, счастливейший год его беспокойной жизни, год, когда незаметно для него самого еженедельные встречи с Агнессой в исповедальне превратились для него в источник Божественного вдохновения, из которого он теперь черпал силы, а она, сама того не подозревая, стала солнцем, согревшим его душу.
Он говорил себе, что долг его – посвящать как можно больше времени и усилий огранке и шлифовке этого чудесного алмаза, столь неожиданно вверенного его попечению, дабы он впоследствии украсил венец Господень. Он ни разу не дотрагивался до ее руки; никогда даже складки ее платья на ходу не задевали его рясы, свидетельствующей об умерщвлении плоти и отречении; никогда, даже при пастырском благословении, не решался он возложить руку на ее прекрасное чело. Впрочем, иногда он и вправду позволял себе поднять взгляд, заметив, что она входит в церковную дверь и проплывает между рядами скамей, опустив взор и явно лелея помыслы столь неземные, столь возвышенные, что уподоблялась одному из ангелов Фра Беато Анджелико и словно ступала по облакам, столь безмятежная и благочестивая, что, когда она проходила мимо, он затаивал дыхание.
Однако то, что он узнал этим утром на исповеди от престарелой матроны Эльзы, потрясло его, горячо и страстно взволновало, поразило до глубины души.
Мысль о том, что Агнесса, его чистый, незапятнанный агнец, могла сделаться предметом безудержных, беспутных домогательств, природу и саму вероятность которых он представлял себе тем яснее, что в прошлом и сам вел подобную жизнь, – наполняла его душу тревогой и беспокойством. Но Эльза открыла ему свои намерения выдать Агнессу замуж и посоветовалась с ним о том, прилично ли будет немедля вверить ее защите и покровительству ее нареченного; именно эта часть ее рассказа и вызвала у отца Франческо невыносимое тайное отвращение, подняв в душе его целую бурю чувств, которые он тщетно пытался понять или подавить.
Исполнив свои утренние обязанности, он отправился в монастырь, уединился у себя в келье и, пав ниц перед распятием, мысленно принялся сурово допрашивать самого себя, требуя у себя отчета в малейшем побуждении, взгляде или мысли. День прошел в посте и в затворе.
А сейчас уже золотит небо вечер, и на квадратной плоской крыше монастыря, который, примостившись высоко на утесе, выходит на залив, можно заметить темную фигуру, медленно расхаживающую взад-вперед. Это отец Франческо, и, пока он шагает туда-сюда, по его большим, сверкающим, широко открытым глазам, по ярким пятнам румянца, выступившим на ввалившихся щеках, по нервной энергии, ощущающейся в каждом его движении, можно понять, что он переживает какой-то духовный кризис, пребывая в состоянии того внешне безмятежного экстаза, когда охваченный страстным волнением мнит себя спокойным и невозмутимым, потому что каждый нерв его напряжен до предела и более не в силах трепетать.
Какие океаны обрушили на него в этот день свои волны и увлекли в глубину, словно капризный прибой Средиземного моря – утлую рыбацкую лодчонку? Неужели вся его борьба с собой, все его муки оказались тщетны? Неужели он любил эту женщину земной любовью? Неужели он ревновал к ее будущему мужу? Неужели демон-искуситель нашептывал ему на ухо: «Лоренцо Сфорца мог бы уберечь это сокровище от осквернения жестоким насилием, вырвать ее из когтей тупого крестьянина, не способного ее оценить, но отцу Франческо это не по силам»? В какой-то миг ему чуть было не показалось, что он кощунственно предал свои обеты, свои торжественные, благоговейные обеты, при одном воспоминании о которых он содрогался до глубины