Шрифт:
Закладка:
– Но он что-то слышит?
– Врачи считают, что он все слышит, чувствует и понимает, но выразить ничего не может, – важно отвечал Ганцзалин.
– Вероятно, это очень тяжело, – покачал головой старший сын Владимир.
– Врачи считают, что больной испытывает тяжелейшие нравственные и физические мучения, – как по-заученному отбарабанил Ганцзалин. – И помочь, повторяю, ничем нельзя.
Тут наконец принесли первые блюда. Ганцзалин, воспользовавшись моментом, попросил для Нестора Васильевича приготовить протертое овощное пюре.
– Он может есть? – спросил Евгений.
– Глотать может, – отвечал китаец. – Если бы не мог, давно бы умер.
Некоторое время все в полном молчании ели суп со спаржей и пулярками. Опустошив свою тарелку, Ганцзалин взялся за кормление хозяина. Он вытащил бутылочку, похожую на ту, из которой кормят младенцев, только побольше, заправил ее овощным пюре и решительно засунул в рот Нестору Васильевичу. Кадык на шее Загорского отрывисто дернулся, пюре из полуоткрытого рта протекло на подбородок, оттуда – на шею, перепачкав воротничок.
– Это ничего, – молвил Ганцзалин, заботливо утирая хозяину рот, – это всегда так бывает. Мой хозяин – герой войны, я горжусь, что могу быть ему полезен. Немножко трудно за ним ухаживать, но у него кроме меня никого нет из близких.
– Но ведь если он ест, у него должны быть и какие-то другие… физиологические отправления, – нерешительно заметил Евгений.
Ганцзалин посмотрел на него долгим взглядом – таким долгим, что молодой человек даже смутился.
– Я же говорю: трудно ухаживать, – сказал он наконец. – Война нас не пощадила. Много подгузников, много стирки, все время переворачивать, чтобы не было пролежней. Это тяжелая работа, ужасная работа. Конечно, если бы была мать или жена, или другие родственники, это бы все легло на них. И мне было бы легче. Но хозяин спас мне жизнь, а я буду спасать его. Как бы там ни было, ему сейчас труднее, чем мне.
– И сколько же он будет находиться в таком состоянии? – спросил притихший Евгений.
Ганцзалин нахмурился и пару секунд сверлил взглядом молодого человека, потом все-таки соизволил ответить:
– Пока не умрет.
Обед, определенно, был сорван, домочадцы, подавленные, без всякого интереса тыкали в еду ножами и вилками.
– Но это не самое страшное, – сказал Ганцзалин. – Есть вещи пострашнее.
– Какие же? – обмирая, спросила Мария.
Ганцзалин повернулся к хозяину и случайно задел его кресло локтем. От толчка кресло покачнулось и повалилось вместе с сидящим в нем Загорским. Все ахнули и замерли от ужаса. Один только Ганцзалин не растерялся и успел железными пальцами ухватить кресло почти у пола. Владимир, сидевший ближе всех, помог ему восстановить статус-кво.
Ганцзалин глядел на Марию.
– Вы спрашивали, что страшнее, – проговорил он медленно. – Вот это страшнее всего. Если он упадет, кости будут переломаны, а внутренние органы тяжело травмированы. И вот тогда ухаживать за ним станет не в пример труднее. Он будет мучиться, а мы даже не поймем, что с ним происходит.
Евгений, слушавший это, сидел бледный, с остановившимся взглядом. Покидышев-старший исподтишка посматривал на сына. Ганцзалин же восседал на своем стуле гордо, как какое-то неведомое китайское божество…
Наконец обед, вероятно, самый тяжелый в истории семьи Покидышевых, подошел к концу. Ливерий Николаевич взялся сам проводить Ганцзалина и его хозяина. Некоторое время они шли по улице молча, китаец катил кресло и глядел прямо перед собой.
– Это правда, что спасти Нестора Васильевича невозможно? – наконец спросил Покидышев-старший.
– Возможно, – отвечал Ганцзалин, – я просто хотел напугать вашего сына.
Ливерий Николаевич усмехнулся: что-что, а напугать Евгения ему удалось. Теперь ни о какой армии и речи быть не может, и огромное за это спасибо Ганцзалину. Если бы сын его погиб на фронте, он не знает, как можно было бы пережить подобное горе. Ганцзалин, однако, слушал Покидышева рассеянно и кивал невпопад. Тот заметил его состояние.
– Вас что-то тревожит? – спросил он.
Ганцзалин только головой покачал: нет, все в порядке.
– А где вы остановились? – спросил Ливерий Николаевич.
Китаец отвечал, что пока нигде, но, вероятно, поблизости есть какой-нибудь постоялый двор или дешевая гостиница.
– Да зачем же вам гостиница, если у моей жены есть доходный дом тут неподалеку! – воскликнул Покидышев. – Вам там будет очень удобно, и денег, разумеется, с вас мы никаких не возьмем.
При этих словах Ганцзалин немного просветлел лицом и с благодарностью кивнул. Ливерий Николаевич был опытный человек и быстро понял причину озабоченности китайца. Крайне деликатно он попытался выяснить, сколько запросил доктор Чан за лечение. Не сразу, но Ганцзалин все-таки признался, что за курс придется выложить тысячу рублей. Но трудность даже не в этом, трудность в том, что деньги эти нужно найти до завтрашнего дня. А здесь, в чужом городе, среди незнакомых людей найти так скоро такую изрядную сумму совершенно немыслимо.
Услышав это, Покидышев-старший облегченно засмеялся.
– Любезный Ганцзалин, – сказал он торжественно, – знайте, что этот город для вас не чужой. И здесь у вас есть друзья, которые в любой момент протянут вам руку помощи.
Сказавши такие слова, Ливерий Николаевич немедленно предложил китайцу тысячу рублей. Тот было уперся, говоря, что не может просто так взять такую большую сумму, но Покидышев сказал, что дает эти деньги в долг, заимообразно, а вернуть их можно, когда Загорский придет в себя и получит доступ к своему банковскому счету. Ведь в том, чтобы взять в долг, тем более у друзей, нет ничего предосудительного, не так ли?
И тут Ливерий Николаевич впервые за весь день увидел, что печальный и хмурый китаец способен улыбаться, причем совершенно безудержно, во все зубы.
– Благодарю, – сказал Ганцзалин, пожимая руку купца обеими своими, – огромное вам спасибо, дорогой Ливерий Николаевич…
На это Покидышев отвечал, что это он должен благодарить Ганцзалина за то, что он спас его сына и деньги – это самое малое из того, чем может он ответить на такое спасение, сердечная же его благодарность не имеет никаких границ.
После этого они заглянули в Северный банк, где Покидышев сам снял со счета и отдал Ганцзалину тысячу рублей наличными. Потом купец проводил Ганцзалина и Загорского к доходному дому и поселил в лучшей квартире. После чего они наконец расстались, чрезвычайно довольные собой и друг другом.
Бывший дворецкий Загорского, а ныне советский трудящийся Артур Иванович Киршнер пребывал в необыкновенно скверном расположении духа. В этом не было ничего удивительного, такое расположение сохранялось у него уже почти два года – начиная с октябрьского переворота. Разумеется, переворот февральский тоже был не сахар, однако же за вычетом государя-императора, городовых и появления дурацкой привычки именовать всех налево и направо «гражданами» существование оставалась вполне терпимым. Но с октябрьским переворотом жизнь в понимании Артура Ивановича кончилась. Осталась только жизнь, как ее понимал пролетарский писатель Фридрих Энгельс – то есть форма существования белковых тел в постоянном самообновлении химических частей.